Stas (sagittario) wrote,
Stas
sagittario

Categories:

"Осада человека" - блокадные записки Ольги Фрейденберг (5 часть)

окончание (начало здесь)



Ольга Михайловна и Анна Осиповна Фрейденберг [лето 1905–1907?, дача в Лесном?].
(фото из Электронного архива О.М. Фрейденберг)

Снимок сделан, возможно, Александром, старшим сыном Анны Осиповны, расстрелянным в 1938 году..
Младший сын Женя погиб в 14-летнем возрасте..
= = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = =


25 ноября [1943] мама упала на кухне. Мы с соседкой едва поднимаем ее, тащим, бросаем на кровать. Мама молчит. Изнываю от ужаса и холодной тоски. Я плачу о маме, о нашей рухнувшей жизни, обо всем невероятном, в чем жили мы еще вчера, еще утром.
На мамином лице уже лежали тени. Соседка посмотрела на маму и сказала:
- Да. Это маска покойника. Жизнь едва тлеет. Через день она угаснет.
Но я сказала, отвечая самой себе и прислушиваясь к своему инстинкту жизни:
- Неизбежности не принимаю. Я верю в чудо!
Каждый день маминого дыхания рождал во мне надежду: материнская жизнь приобретала теперь то истинное значенье, которое она имела в идеальном плане: она дарилась мне природой, а не давалась в вечное пользование. Я писала Боре, что живу напряженным счастьем некроманта. Своей страстной волей я, казалось, гипнотизировала природу, своими слезами вымаливала дни и часы полубезжизненному телу.
Теперь с привычной целеустремленностью я бросилась спасать маму от смерти. Мне казалось, что уходом, стиркой пеленок, кормленьем я сооружаю вокруг мамы баррикаду от смерти, что своими руками и молитвами я ее охраняю.


«Только катастрофа могла вывести нас из этой преисподней, из которой мы не могли выбраться, как ни страдали, собственными силами. Все теперь было ясно исторически и биографически ясно. Я не в состоянии была пережить муки воспоминаний и угрызений поруганной совести. Мама вставала в ее настоящем духовном облике, в ее ужасных страданиях, в ее глубочайшей ко мне любви, преданности, жалости. Я вспоминала ее голод, ее жажду хлеба, как я не покупала его и не верила ей, как задавала себе вопрос — какова же ее функция в моей жизни, зачем впилась она в мою жизнь. Я сгорала от боли. Все вещи вдруг получили свой истинный смысл. Человеческое паденье, мое паденье, мою слепоту я почти ощущала руками, я осязала их» [XIX: 159, 66]


О. ФРЕЙДЕНБЕРГ - Б. ПАСТЕРНАКУ
Ленинград, 20 декабря 1943
Дорогой мой Боря, рука не поднимается сообщить тебе, что в тот самый день, 25 ноября (как видно по обратной расписке), когда тебе вручили наш зов на отдых и мирное житье — наша жизнь рухнула. С мамой произошел около десяти часов утра удар, с поражением правой стороны, речи и рассудка.
Через что прошла моя душа — не могу сказать. Инстинкт крови и духа подсказал мне через пятнадцать минут после катастрофы, что это несчастье, но не смерть. И с тех пор я живу напряженным, неживым счастьем, точно некромант. Только в благополучии люди могут горевать, тосковать, хандрить. В потрясающем несчастье жизнь оборачивается, как медаль, основным значеньем. Я все простила жизни за это счастье, за незаслуженный мною дар каждого дня, каждого маминого дыханья. Ей уже все это не нужно. Она сделала свой путь скорби и, по-видимому, завершила его каким-то высоким примиреньем, не бытию свойственным. Именно в то утро на ее душу, дотоле надорванную и ожесточенную блокадой быта и того, что зовется жизнью и днями — как раз она встала успокоенная, утишенная, самоуглубленная, почти радостная.
Ужасно для моей души следовать за ее вывихами и параличем памяти и сознанья. Она, подобно душе в метемпсихозе, проходит круг своей былой жизни, бредит своим детством, потом своей семьей и ее заботами. А я следую за нею по страшным лабиринтам небытия. Мороз пробегал у меня сперва, члены мои тряслись, когда она спрашивала «Где мои дети?», и называла меня Ленчиком, и говорила с возмущеньем гордой матери, что я не Оля. Как только лопнули шлюзы сознаванья, реальности, так появился Сашка, и Ленчик, и мама (бабушка), и это шло в своей строгой и доброкачественной логике, без бреда. И вот я привыкла переселяться в наше детство, в нашу семью, в смещенье времен и сроков, и тоже без бреда, и тоже в инобытие.
Уход за ней мне привычен - это героика вытаскивания из-под страшной гольбейновской косы. Черчилля сейчас кормят не лучше, чем ее. Я неотлучно берегу ее днем и ночью, одна.
Сначала руки опускались у меня перед ее бассейнами в постели. Теперь и это нашло свою встречу в своеобразной технике и в создавшемся прецеденте. Меня ласкают ее запахи тем больше, чем они матерьяльней, и все то теплое, физиологическое, что телесно из нее излучается и дает себя прощупать, подобно самой природе или доказательству.
Сколько времени продлится мое счастье? Тьфу, тьфу, тьфу, но страстной волей некроманта я гипнотизирую, пока что, события, и мама медленно поправляется. Жив Господь! Зачем пытать жизнь? Она может быть и великодушной.
На столе остались ее книги, очки на них: Шекспир, раскрытые страницы Электры. Едва придя в себя, косноязычно она рассказала мне остроту Лукулла, переданную Плутархом.
Около меня «Смерть Тентажиля» выплывает, далеким вспоминается. Если б ты знал, как мама любила тебя! Ее последние слезы и состраданье — о Зине.
Обнимаю тебя, плачу. Оля


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Телеграмма [2 января 1944 ]
УБИТ ИЗВЕСТИЕМ ДУШОЙ С ТОБОЮ НАДЕЙСЯ. С ШУРИНОЙ ТЕЩЕЙ БЫЛО ПОЛГОДА ТОЖЕ САМОЕ, ВЫЗДОРОВЕЛА. ОБНИМАЮ ЦЕЛУЮ - БОРЯ.


О. ФРЕЙДЕНБЕРГ - Б. ПАСТЕРНАКУ
Ленинград 10 января 1944
Дорогой мой Боря, сердечное спасибо за телеграмму и участье, которое в такие дни особенно утишает душевную боль. Спасибо за надежду. Мама поправляется, но парализована и часто безумна. Я - подобно богине, вымолившей бессмертие своему земному возлюбленному, но забывшей попросить и преодоление старости; так и остался он при ней, но дряхлый, перегруженный днями.
Получила телеграмму от Поляковой. Это моя ученица, настоящая, наследница. Я не знаю ее адреса.
Борису Васильевичу Казанскому, моему старому приятелю, большой привет. Я по неделям не выхожу, некому бросить открытки.
Обнимаю тебя и твоих. Оля


«Потом рядом с бредом стало появляться ясное логическое сознание. Мама воскресала. Но она воскресла не той, что была в блокаду, а прежней собой, той нежной, мягкой, бесконечно светлой и дорогой матерью» [XIX: 163, 71]

А мама приходила в себя и поправлялась. Она уже говорила, хотя вначале шепотом, потом вернулся и голос. Потом, рядом с бредом стало появляться ясное логическое сознание. Светлой, мудрой, прежней воскресала мама. Уже и лицо стало прежнее, одухотворенное, мягкое, прекрасное. О, сколько любви, сколько материнской ласки давала мне мама! Как будто она возвращала мне свой долг за дни осады и давала силы на многие дни одиночества впереди.
И преисподняя забывалась. Раны исцелялись.


О. ФРЕЙДЕНБЕРГ - Б. ПАСТЕРНАКУ
Ленинград, 12 января 1944
Дорогой Боря, спасибо за «Переделкино» (и «художника»). Мои сейчас обстоятельства — лучший эксперт по установлению подлинности искусства. Я ожила, читая тебя. Бесконечно горжусь твоей творческой «несгибаемостью», зная ей цену, чего стоит и за что идет. Сложность твоей простоты напоминает мне дорогие материи, — чем, бывало, проще, тем дороже. Это настоящее, большое, вечное.
Мама успешно квалифицируется на калеку, — я хочу сказать, поправляется. Сознание правильное, но слова забыты. Например: «Ленчик давно нашел Гезиода», значит: «Дай мне салола». Мы обе несчастны.
Обнимаю тебя.
Твоя Оля
Пишу ночью. Уход очень трудный — да еще зима, морозы.


«Что могло вывести нас из этой преисподней, куда загнал человека кровавый спрут? — Только катастрофа. Только полное перерождение. И мы его проходили» [XIX: 163, 71]

«Мы пережили все счастье новой встречи. Наши сердца исходили от любви. Голова к голове, прильнув друг к другу, мы ловили дыхание одна другой, мы упивались чувством бесконечной близости и полного духовного и биологического единства. <…> Нет, теперь уже нам не оторваться! Эта была основа моя, ткань моей жизни. Все, что звалось мною, было в ней» [XIX: 163, 71]

«Я ее причесывала, мыла, содержала в чистоте и сухости. Я косы ей заплетала вокруг головы» [XIX: 163, 71]

«Я полностью, безоговорочно примирилась с мамой» [XIX: 163, 72]

«Гладила и ласкала ее седые волосы, заплетенные в коски с ленточками» [XIX: 165, 77]


В начале января у мамы появились боли в животе.
Одновременно обстрелы стали особенно невыносимы. 17 января после полудня залпы стали ужасны. Я увидела, что очередь доходит до нас.
Я села на кровать к маме. Страшный гром и разрыв. Посмотрела на часы, следя за интервалами. Вдруг снова гром, потрясающий, уже без разрыва. Рядом! Гром — землетрясенье. В нас. Оглядываюсь, что происходит: одновременно с моим взглядом падают все стекла разом. И январская улица врывается в комнату.
Во мне рождаются сверхъестественные силы. Я хватаю шубу, укутываю мать, тащу тяжелую кровать в коридор, вдвигаю мамину кровать к себе в комнату. Там одно окно цело, другое затыкаю тряпками.
Все живой человек переживает. Время движется.
Это был последний обстрел Ленинграда.


У мамы уже были глубокие гнойные пролежни. Из-за боли ее нельзя было переворачивать. Мама кричала, бредила.
С марта месяца пошло явное ухудшенье. У мамы пропал аппетит. Мама перестала говорить. Теперь она как бы существовала только для того, чтоб страдать. Мамины боли надрывали душу. От горя я отекла, одичала. Четыре месяца я почти никогда не выходила на улицу, не обедала. Ноги так отекли, что я уже через силу ходила.
Где-то в глубине души меня жгло сознание, что мама страдает из-за меня; что эти жгучие муки посланы судьбой для того, чтобы я могла и хотела пережить разлуку с мамой. Как я перенесла бы ее уход от меня, если б она осталась в сознаньи, если бы великое материнское обаяние не было бы заглушено этой нечеловеческой, роковой, слепой болезнью?


«В ночь на 28 марта, в ту самую ночь, в которую 54 года тому назад мама в муках меня рожала, в эту ночь я присутствовала опять при страшных родильных муках 84-летней женщины. Как-то она подозвала меня и сказала:
— Выпусти мне дитя из живота!
Я проходила теперь через единственное из страданий, недоступных человеку. В эту ночь я видела свое рождение» [XX: 176, 99]


С этого момента мать почти непрерывно кричала от боли, и Фрейденберг описывает, как, живя в той же комнате, она должна была при этих криках есть, пить, подметать пол, мыть кастрюли, чистить зубы. Ей казалось, что она сходит с ума [XX: 178, 100]

Дочь кормила мать каждые два часа, с ложки, «кашкой»; «два раза в этот день я убирала ее жидкий стул, обмывая тепленькой водой» [XX: 179, 103]


6 апреля, после ночных мучений, она засыпала и просыпалась. Я с трудом попоила ее сладким чаем. Она заснула и больше не проснулась. Четверо суток мама спит. Я ничем не занимаюсь. Я жду, когда прервется ее жизнь. Сижу на стуле. Но страшно дышит мученица. Одно у нее осталось недоделанное дело на земле: дышать.
Мама дышала то громко, то неслышно. Но вдруг меня ударила совсем особая значимая тишина. Я упала на колени и так долго стояла. Я благодарила ее за долгие годы верности, любви, терпенья, за все совместно пережитое, за 54 года нашего содружества, за дыханье, которое она мне дала.


О. ФРЕЙДЕНБЕРГ - Б. ПАСТЕРНАКУ
Ленинград, 14 апреля 1944
Дорогой Боря.
Я осталась одна. Как-нибудь наберусь сил написать тебе, но не знаю когда. Живу одна в большой пустой квартире. Если б ты мог достать командировку! Ты отдохнул бы и поработал у меня. Пережито ужасное. Мама нечеловечески страдала четыре с половиной месяца, но заснула 6-го и спала до 9-го, когда в девять часов вечера ее дыхание оборвалось.
Ко мне не доходили письма (четвертый этаж!), а на имя дворничихи уже доходят. Живу я там же (если, когда захочешь телеграфировать, то на старый мой адрес).
Обнимаю тебя.
Твоя Оля


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Телеграмма [5 мая 44 ]
БЕДНАЯ ОЛЯ РАЗДЕЛЯЮ ТВОЕ ГОРЕ И ОДИНОЧЕСТВО. ОПЛАКИВАЮ ДОРОГУЮ ТЕТЮ ВМЕСТЕ С ТОБОЙ. БОРЯ.


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва, 12 июня 1944
Дорогая моя Оля, не удивляйся, что я не пишу тебе!
Ужасно много кругом дел, народу, забот, чепухи, помех и трудностей. Между тем надо и поработать, и немного поболеть и прочее. Зина сбилась с ног, она и в городе и на огороде: месяц уже как не видал Ленички, — я в городе; деньги, деньги.
Окольным путем вдруг узнаешь что-нибудь о тебе. Так из Новосибирска (!!) привезли слух, будто в квартиру еще при тете попал снаряд. Этим объяснил я себе сообщенье через дворничиху.
Воображаю, как тебе пусто и одиноко, бедная моя! И опять у вас война началась: вчера салютовали Териокам.
Крепко тебя целую, твой Боря.


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва, 16 июня 1944
Дорогая Оля!
Я не написал главного. Приезжай к нам! Будем жить на даче по-бивуачному. Без обстановки, но с огородом. Окучивать картошку, полоть грядки, сводить червяка с капусты. При тебе Ленька не будет таким дураком. Ей-Богу, подумай. Сам-то я пока в городе, но это несущественно, и потом в июле я, наверное, перееду. А ты отдохнешь. Напиши мне, что ты делаешь?
А я перевожу против воли Отелло, которого никогда не любил. Шекспиром я занимаюсь уже полубессознательно. Он мне кажется членом былой семьи, времен Мясницкой и я его страшно упрощаю.


Первые месяцы после мамы я лежала лицом к стене. Потом ходила. Потом ждала кого-нибудь, сидела, опять лежала, бродила, убирала вещи.
Я плакала ненужными, ни о чем не просящими слезами. Я тщательно подметала пол нашей комнаты, потому что так делала десятилетиями мама. Я сидела в той комнате, где она лежала. Моя комната рядом оторвалась от меня, стала мне страшна.






Я сравнивала себя с разбомбленным домом. После ужасного напряженья, вдруг падала чудовищная тяжесть, дом шатался, — и вдруг, после грохота и пыли, наступала непоправимая тишина.
Так и вокруг меня покой. Все сохранено в своих видимых формах. Полная, совершенная тишина и беспредельная освобожденность.
Это смерть. Осталось совсем немногое: пройти через время. Вопрос только в нем. И оно же само доделает это прохожденье. День за днем.
Я ездила на острова, которые открылись после трех лет впервые. Там я сидела у моря целыми днями.
Несправедливость причиняла мне боль. Я ждала приезда Бори и прихода вернувшихся из эвакуации друзей.
Ко мне никто не зашел из товарищей по факультету, где я работала десять лет. Боря не приехал и писал изредка, с трудом, без тепла.


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва, 30 июля 1944
Дорогая Оля!
Как тебе не стыдно писать мне такие эпиграфы и страшные слова! Получила ли ты мою открытку, где я тебя зову пожить у нас?
Торопись, лето уже на исходе. Если ты решишь отдохнуть у нас в Переделкине, я нарочно туда перееду посмотреть на тебя на нашем огороде, среди зелени, Зины, Ленички, живущих у нас Асмусов и прочих прелестей этого места. Я застрял в городе и ни разу там не был совсем не по непреодолимым каким-нибудь роковым причинам. Лето нежаркое, каждые три дня в неделю Зина бывает в городе, где навещает старшего своего сына в туберкулезном институте и стряпает нам, мне и другому своему мальчику, Стасику, пианисту, ученику Консерватории, на остальные три-четыре дня, и уезжает, с тяжестями и покупками на половину недели на дачу, поддерживать тамошнее хозяйство; ходить за созданьем своих рук, огородом и пр. и пр. Так она и мечется.
А у меня были дела и работы, которые удобнее было делать, не выезжая из города, я кончал перевод Отелло для одного театра, который меня подгонял и торопил24. На днях, когда получу их из издательства, пошлю тебе своих «Ромео» и «Антония».
Горе мое не во внешних трудностях жизни, горе в том, что я литератор, и мне есть, что сказать, у меня свои мысли, а литературы у нас нет и при данных условиях не будет и быть не может.
Зимой я подписал договор с двумя театрами25 на написанье в будущем (которое я по своим расчетам приурочивал к нынешней осени) самостоятельной трагедии из наших дней, на военную тему. Я думал, обстоятельства к этому времени изменятся и станет немного свободнее. Однако, положенье не меняется и можно мечтать только об одном, чтобы постановкой какого-нибудь из этих переводов добиться некоторой материальной независимости, при которой можно было бы писать, что думаешь, впрок, отложив печатанье на неопределенное время.
Недавно я телеграфировал нашим о смерти тети. Меня удивляет и беспокоит, что от них нет телеграммы в ответ, обычно они отзывались скорее. Не случилось ли там чего-нибудь? Завтра я повторю запрос.
Я хотел много написать тебе, но, видимо, это обманчивая или неправильно понятая потребность. Вероятно, на самом деле, мне хочется повидать тебя, здесь рядом, у нас, а часть того, что я мог бы сказать тебе, надо совершить и сделать.
Как ты живешь? Не надо ли тебе денег? Еще недавно такой вопрос в моих устах был бы чистым пустословьем. Но в ближайшие месяцы мне должно стать гораздо легче. Но все это вздор. Серьезно: — соберись, приезжай.
Крепко целую тебя.
Твой Боря


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Телеграмма [1 октября 1944]
СЛЫШАЛ О РАЗРУШЕНЬЯХ ТЕЛЕГРАФИРУЙ ЦЕЛОСТЬ, ЗДОРОВЬЕ, ЦЕЛУЮ. ВЕРЮ ВО ВСТРЕЧУ. БОРЯ.
[ Надпись на «Антонии и Клеопатре» ]
Дорогой моей Оле с несчетными поцелуями
Боря, 16 ноября 1944 Переделкино


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва, 22 января 1945
Дорогая Оля!
Спасибо тебе за телеграмму. Мне не надо, чтобы ты писала мне о Шекспире! Напиши мне о себе.
Как чудовищно, что ты там одна, борешься, наверное, и побеждаешь, но и терпишь лишенья и страдаешь, а я так глупо и бесплодно-далеко! Я как-то по счастью справляюсь с задачами зимовки на даче, но каких это стоит трудов!
Не покладая рук гоню «Генриха IV-го». Нет времени ни на что. Недавно две недели болел воспаленьем надкостницы, как последний сапожник, некогда было в город.
Леня учится. Он говорит: папа, я понимаю эту задачу, но не знаю, надо ли прибавить или отнять.
Крепко целую тебя.
Твой Б.


Со смертью матери, 9 апреля 1944 года, казалось, все было кончено. Закончив страшное описание процесса умирания, 1 мая 1944 года Фрейденберг прекратила свои записи.
Она снова взяла перо 26 июня 1945 года, чтобы описать окончание войны. Ей казалось, что она не пережила катастрофы: «Я видела биологию в глаза. Я жила при Сталине. Таких двух ужасов человек пережить не может» [XXI: 1, 2]



26 июня 1945 г.
Пустая квартира. Я сижу и пишу «Паллиату». Мое лицо изменилось. Я стала одутловатой, с тенденцией к четыреугольности. Глаза уменьшаются и тускнеют. Руки давно умерли. Кости оплотнели. Пальцы толстые и плоские. На ногах подушки. От неправильного обмена веществ появляются отложения и вся фигура разбухает.
Сердце стало сухое и пустое. Оно не восприимчиво к радости. Я пишу, готовлю своих учениц - Соню Полякову и Бебу Галеркину, но холодно. Только одна мысль способна оживить меня - мысль о смерти. Больше ничем я по-настоящему не интересуюсь.
Я утратила чувство родства и дружбы. Друзья меня тяготят, я не вспоминаю о Боре. Это мираж далекой, перегоревшей и отшумевшей жизни. У меня почерк изменился, походка. Я слепну.
Долгий пустой сон. Я доживаю дни. У меня нет ни цели, ни желаний, ни интересов. Жизнь в моих глазах поругана и оскорблена. Я пережила все, что мне дала эпоха: нравственные пытки, истощение заживо. Я прошла через все гадкое, - довольно. Дух угас.
Он погиб не в борьбе с природой или препятствиями. Его уничтожило разочарованье. Он не вынес самого ужасного, что есть на земле, -человеческого униженья и ничтожества. Я видела биологию в глаза. Я жила при Сталине. Таких двух ужасов человек пережить не может.
Перенести такие мучительства возможно было только при крепкой опоре любви и родства. Я осталась одна. Мою жизнь вырвало с корнем.
И вот я напоминаю Лаврецких и Вронских после написания о них романа. Они продолжают где-то жить, чистят зубы и ходят в ресторан, посещают театры и принимают гостей.
По виду - как все. Но после окончания романа жизнь героев уже не имеет никакой значимости. Она пуста.


1945-50-img0010read-.jpg
О.М. Фрейденберг - фотография на паспорт [1940–1950-е, Ленинград]
(фото из Электронного архива О.М. Фрейденберг)


Жизнь продолжалась, и, продолжая писать, Фрейденберг определила свою послевоенную жизнь как «второе рождение мертвецом в мир» [XXI: 4, 8]


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва, 21 июня 1945
Дорогая Оля!
31-го мая умер папа. За месяц перед тем ему удалили катаракт с глаза, он стал поправляться в лечебнице, переехал домой, но тут сердце у него сдало, и он умер в четверг, три недели тому назад.
В момент кончины вокруг него были Федя и девочки, он умер, вспоминая меня, — это все из их телеграммы.
Зимой мне хотелось полнее и определеннее, чем я это делал прежде, сказать ему, каким потрясающим сопровождением стоит всегда передо мной и следует при мне его ошеломляющий талант, чудодейственное мастерство, легкость работы, его фантастическая плодовитость, его богатая, гордо сосредоточенная, реальная, по-настоящему прожитая жизнь, и как всегда без зависти, с радостью за него посрамляет и уничтожает это сравнение меня, мою разбросанную неосуществленную жизнь, бездарность моего быта, неоправданные обещанья, малочисленность и ничтожество сделанного, на какую трагическую высоту поднято его поприще его недооценкой, и до какой скандальности перехвалено это все у меня. Я все это написал ему, короче и лучше, чем тебе, в письме, препровожденном через дипломатические каналы Майского3 при дюжине, по крайней мере, моих Шекспиров, нарочно туда посланных в виде повода для этой записки. Они телеграфно известили меня о получении одной книги (из 12-ти). Письмо не дошло. Месяца два тому назад я послал им несколько устных поклонов.
Меня очень волнует твоя болезнь. Я не мог сообразить всего сразу и очень жалею, что не ближе посвятил Чечельницкую4 в обстоятельства нашего житья-бытья и не передал с ней постоянной и главной своей мечты о том, чтобы ты пожила с нами на даче. В нижней закрытой стеклянной террасе живут, как прошлым летом, Асмусы, верхняя, рядом с Леничкой, свободная, и тебе было бы очень удобно в ней.
Чечельницкая застала меня в состоянии крайней нервной расшатанности. Это было перед моим вечером, которого устроитель не подготовил, я боялся, что зал будет пустой5; были гости; накануне мы с Зиной перевезли из Москвы и похоронили у себя в саду под смородиновым кустом, который он сажал маленьким мальчиком, прах ее старшего сына, умершего от туберкулезного менингита 29 апреля.
У меня три месяца:
1) жесточайше болит правая рука от плеча до кисти (плексит) и велено носить ее на перевязи, — черновик Генриха IV я пишу левою, 2) заболевают по два раза в неделю глаза конъюнктивитом от малейшего напряжения, 3) увеличена печень и болит решительно все, но ни времени ни желания лечиться, — напротив, сквозь все страдания и слезы прилив непонятного юмора, неистребимой веры и какого-то задора...
Короче говоря, я стал рассказывать Чечельницкой о смерти папы, о Рильке, о повесившейся в эвакуации Марине и так разволновался, что мне захватило дыханье и я не смог говорить. Но ты своих представлений о нас не строй по этой стороне ее рассказов: она видела меня в невыгодный день и затем вечер.
Дорогая Оля, мне сейчас придется прекратить письмо, которое я противозаконно пишу тебе правою рукою: она слишком разболелась. Мне надо еще уйму сказать тебе, из чего я не заикнулся и о мельчайшей доле. Это как-нибудь в другой раз. Приезжай, пожалуйста!!
Сообщи Лапшовым о смерти папы и передай им (это правда, не слова) им обоим и Машуре мою нежнейшую любовь и радость по поводу того, что они живы и благополучны. Как приятно мне было бы с ними повидаться!
Достань 22-й номер «Британского союзника», там о моих Шекспирах6, тебе будет приятно.
И будь здорова, не болей, ради бога, и приезжай, приезжай!!
Обнимаю тебя,
Твой Боря


Боря известил меня, что скончался дядя. Я пережила эту последнюю утрату кратко, но очень тяжело. С проклятьем я думала о том порядке, когда сын не имел права переписываться с отцом, а отец с детьми. И мы попрощались на расстоянии молча.


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва [ 13 июля 1945 ]
Дорогая Оля!
Не стоит писать писем, так их много пропадает. 31-го мая умер папа. Я об этом тебе писал, но письмо, наверное, не дошло. Я страшно огорчен твоей болезнью. Приезжай к нам, поживи у нас на даче. Я уверен, тебе понравится. Если буду жив и здоров (у меня четыре месяца болит правая рука и я ее большей частью держу на перевязи), я зимою постараюсь приехать в Ленинград по делам.
Кажется Чечельницкая задержалась тут. Повидай ее.
Обнимаю тебя.
Твой Боря


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Москва [28 июля 1945 ]
Дорогая Оля!
Твое молчанье беспокоило меня. Я даже начал телеграфные розыски. Вчера косвенно узнал, что ты жива и написала мне. Кто-то (неизвестно кто) справлялся о моем адресе у Асеева, как стороной узнала в городе Зина.
Если это в твоих силах, срочно предпиши сдать твое письмо в управление нашего дома (Лаврушинский 17/19), тогда я его получу, а то никак. У меня чудное настроенье, занят умопомрачительно, и трудная, чуждая, непосильная жизнь.
Приезжай.
Целую. Твой Боря
Читала ли ты статью о папе?
Читала ли ты статью Грабаря о папе в номере 28 (960) «Советского искусства», пятница 13 июля 1945.


Б. ПАСТЕРНАК - О. ФРЕЙДЕНБЕРГ
Телеграмма [1 августа 1945 ]
КАЗАНСКИЙ ПЕРЕДАЛ ПИСЬМО. БЛАГОДАРЮ ОБНИМАЮ ПОСТАРАЙСЯ ПРИЕХАТЬ.
-БОРЯ


Мне тяжело было возвращаться к этим запискам...» [XXI: 6, 11])







Продолжая писать, с перерывами, вплоть до 1950 года, она вела хронику новых сталинских репрессий, уделяя особое внимание ходу так называемой антикосмополитической кампании в Ленинградском университете (где она вновь заняла кафедру классической филологии)…

«Стою и думаю о блокаде, думаю новыми думами. Мне становится ясно, что вся блокада была паспортом советского строя. Вы внезапно открываете дверь и видите человека в неубранном естестве. — Все, что пережито в блокаду, было типичным выражением сталинской нарочитой разрухи и угнетения, затравливания человека. Но это было краткое либретто. До и после блокады — та же тюремная метода, разыгранная медленно и протяжно…
Я эти строки пишу почти в темноте. Мне светит история. Я замерзаю. Это даже не блокада и не осада. Это простой обыденный советский день
»
[XXVIII: 17, 78]


= = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Так же по теме:

Блокада Ленинграда в документах из рассекреченных архивов

Ольга Берггольц: Блокадные дневники

= = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = = =


Certificate for nickname sagittario

Tags: 1940-е, Блокада, Пастернак, Фрейденберг, война, документ, мемуары
Subscribe
Comments for this post were disabled by the author